Maxim Danilushkin: (Абичик Максимович сидит у того же окна. Солнечный луч, бледный и холодный, как льдинка, ложится на стол, растворяясь в паре от чашки с имбирным чаем. Он улыбается, глядя на луч, и его пальцы медленно гладят вощёную бумагу, в которую был завёртан утренний хлеб. В воздухе витает запах хвои — кто-то из соседей уже принёс маленькую ёлочку. Он закрывает глаза на мгновение, вдыхает этот запах, и начинает говорить тихим, заговорщическим голосом, будто делится великой тайной.)
Рассказ о том, как Йольский Кот искал не шерсть, а тепло
В ту зиму снег на севере был не белым, а синим — таким глубоким синим, что казалось, небо опрокинулось и прилипло к земле. В такую синь, в самую долгую ночь года, из своей пещеры вышел Йольский Кот.
Он был невелик ростом — не с быка, а разве что с крупного телёнка. И шерсть его была не просто чёрной. Она была цветом тишины между звёздами, цветом дыма над жертвенным костром предков. Он ступал бесшумно, и следы его лап не отпечатывались на насте, будто он был не плотью, а тенью от пламени свечи.
Легенда говорит: он ищет тех, у кого к Йолю нет шерстяной обновки. И съедает их. Но легенды лгут. Они всегда упрощают. Йольский Кот не искал плоти. Он искал тепло.
Не то тепло, что идёт от печки. А то, что рождается внутри человека, когда он в предвкушении праздника берёт в руки спицы и моток пряжи. Когда шерсть, ещё пахнущая овцой и ветром, ложится на колени, и пальцы начинают двигаться в особом, медитативном ритме: click-clack, click-clack. Это ритм заботы. Ритм ожидания. Ритм любви, который вплетается в каждую петельку.
Вот он крадётся мимо дома, где в окне горит лампа. За ним сидит старуха. Она вяжет носки. Внуку. Который приедет через три дня. Она вяжет медленно, потому что пальцы уже плохо слушаются, и глаза устают. Но она вяжет. И от неё, от её клубка, от её тихого бормотания себе под нос («две лицевые, одна изнаночная…») струится тонкое, дрожащее, как паутинка, тепло. Тепло памяти и предвкушения. Кот останавливается, прикрывает глаза и вдыхает это тепло. Оно для него слаще любой дичи. Он насыщается им и движется дальше.
А вот дом, где пахнет корицей и жареным миндалём. Там молодая женщина дошивает шерстяное платье для дочки. Она торопится, у неё тысяча дел. Но игла в её руках идёт ровно и уверенно. Она шьёт и улыбается, представляя, как девочка покрутится перед зеркалом. От неё исходит тепло другого рода — плотное, радостное, как спелый плод. Кот, прижавшись ухом к бревну стены, слушает стук её сердца и шуршание ткани. Ему тепло.
Но вот он подходит к дому, где окно тёмное. Там живёт старый рыбак. Он один. Дети разъехались, жена давно в земле. У него есть шерстяной свитер — старый, прочный, пахнущий морем и табаком. По букве легенды — Коту тут нечего делать, обновка есть. Но дом холодный. Там не вяжут, не шьют, не ждут. Там только тикают часы. И Кот сидит на крыльце этого дома, свернувшись клубком, и грустит. Ему холодно. Он мог бы войти и забрать свитер — символ мёртвого, ненужного тепла. Но он не делает этого. Он просто сидит и грустит, и его чёрная шерсть покрывается инеем.
На рассвете, возвращаясь в свою пещеру к великанше Гриле, он не несёт в зубах ни добычи, ни украденного угощения. Он несёт в себе лишь воспоминания о тепле. Об одном доме, где тепло было тонким, как паутина. О другом, где оно было густым, как мёд. И о третьем, где его не было вовсе. И это воспоминание о холоде — самая горькая и самая важная часть его ночной трапезы.
Ведь Йольский Кот — не монстр. Он — вкус. Вкус одиночества в середине самой тёмной ночи. И противоядие от него. Он приходит не для того, чтобы наказать. Он приходит, чтобы напомнить. Чтобы шорох спиц, запах новой шерсти и радость от подарка, сделанного своими руками, стали немного острее, немного ценнее. Потому что где-то там, в синей снежной тьме, бродит тот, кто чувствует это тепло на расстоянии. И кто, может быть, нуждается в нём больше всех.