Толкин, как вы помните, писал о Средиземье, сидя в окопах Первой мировой — и это само по себе достаточно мощный образ трансценденции через воображение, чтобы не требовать дополнительных комментариев.

Но если уж мы начали эту тему, нельзя не заметить, что в тех же окопах, примерно в то же время, сидел и другой человек, чья фамилия начинается на «Вит» и заканчивается на «генштейн», и который тоже, в некотором смысле, строил миры — только не эльфийские языки и географию Средиземья, а логико-философские конструкции, призванные если не объяснить, то хотя бы описать границы того, о чем можно говорить. И вот здесь, если вы позволите небольшое, но необходимое отступление, возникает весьма пинчоновская мысль , — а именно, мысль о возможной, пусть и совершенно спекулятивной, корреляции между тем, чем эти двое занимались в окопах, и тем, что летало над их головами. Толкин конструировал языки — системы координат, в которых можно было описать мир, где эльфы говорят на квенья, а орки — на чёрном наречии. Витгенштейн конструировал логику — систему координат, в которой можно было описать мир, где факты суть факты, а то, что за их пределами, должно быть предано молчанию. А над ними летели снаряды, чьи траектории описывались баллистическими уравнениями — то есть тоже системами координат, только с несколько иными последствиями для тех, кто попадал в точку их приземления. Связь здесь, конечно, чисто ассоциативная, но в том-то и прелесть метода Томаса Пинчона, что ассоциация, если её достаточно долго и убедительно разворачивать, начинает казаться закономерностью (чего только стоит паранойя/прозрение о международном заговоре, начавшаяся со случайной (?) надписи в общественном туалете в психоделическом по темпу «Выкрикивается лот 49»). И тогда получается, что лингвистические и логические системы координат, которые создавали Толкин и Витгенштейн, были своего рода ментальными окопами — укрытиями от хаоса разрывающейся реальности, попытками навести порядок там, где порядок принципиально невозможен, потому что снаряды, в отличие от эльфов и фактов, не подчиняются грамматике и не молчат, когда о них нельзя говорить. Они просто летят. И падают. И взрываются. И в этом взрыве исчезает разница между квенья и логическим атомизмом, потому что главное — не то, как ты назвал мир, а успел ли ты спрятаться. Или закончить акт любви до встречи с Фау-2. Но Толкин и Витгенштейн успели. И спрятались они, каждый по-своему, в язык. Что, возможно, и есть самый надежный окоп. До тех пор, конечно, пока снаряд не попадает прямо в словарь.

Он видел смерть, грязь, бессмысленность бойни — и создал эпос о добре, зле, дружбе, жертве и надежде. Он не сублимировал свою боль во фронтовую прозу (хотя мог бы, и это, вероятно, было бы очень талантливо). Он совершил акт трансценденции: вышел за пределы своего опыта и построил мир, в котором его личная травма стала лишь одним из кирпичиков, а не единственным фундаментом. И именно поэтому Толкина читают до сих пор, а траншейных поэтов Первой мировой — только специалисты.

Возможно ли нечто подобное сейчас? В эпоху постмодерна, когда всё уже сказано, всё уже спародировано, всё уже превращено в ремейк? В эпоху, когда даже попытка выйти за пределы мгновенно считывается как «эскапизм» или «бегство от реальности» и подвергается моральному осуждению со стороны тех, кто считает, что искусство обязано говорить о насущном?

Ответ, как ни странно, есть. И он оптимистичен. Потому что постмодерн, при всей его иронии и цинизме, — это не приговор. Это просто очередной стиль, очередной инструмент, очередной этап. И за ним — не обязательно пустота. За ним — возможность нового синтеза. Синтеза, который возьмёт от постмодерна его всеядность и иронию, но добавит к этому то, чего постмодерну всегда не хватало: искренность, веру, способность к большому нарративу, не стесняющемуся своей масштабности.