И доходит до него, как до жирафа наконец-то: свобода-то его — она же пустая, как консервная банка из-под кильки в томате. Ни тепла, ни запаха, ни вкуса. Что в Дубайске, что в США, что на речке с палаткой — везде он один, и никто его дома не ждет. А нужна-то ему, оказывается, вовсе не свобода, а она — с ее дурацкими планами, с ее несносным характером, с ее мечтами о стабильности и мужском плече. И с этим борщом, который она так вкусно варила, раз в месяц, по воскресеньям.

Диана, — говорит, — может, вернуть можно? Может, объяснить ей, что я все понял? Моя-то свобода — это она! — Поздно, — говорю. — Поздно, батенька. Поезд ушел, рельсы разобрали, и на путях теперь бурьян в человеческий рост.

Так и остался он при своей свободе. Как перст. Как тот самый перекати-поле, которое катится, катится, а прибиться не к чему — все щели заняты, все очаги разобрали.

А самое-то обидное, что и терпеть-то его теперь никто не хочет. Век нынче не тот, понимаешь? Раньше, бывало, женщины десятилетиями ждали, пока мужик созреет, пока нагуляется, пока поймет, что к чему. А теперь — нет. Теперь девушки поумнели, нервы берегут, время свое берегут. Не хотят они в вечный санаторий для недозревших личностей записываться.

Так и ходит он теперь, гордый такой, свободный. До самой смерти свободный. Потому что хуже нет кары, чем получить то, что хотел, и понять, что это — не нужно.

Свободен, как ветер в чистом поле. Только ветру, может, и хочется иногда прижаться к теплой стене, да не к чему. Потому что свободному человеку дом не положен. По статусу не положен.

Прости, но пишу так, как вижу, но пишу.